Лицей

Московский
культурологический лицей





Часть 1. ab initio

По Экклезиасту: время и случай
есть для человека. Для всего —
свое время и свой случай.


Часть 2. ритурнель
Почему для человека так важно
понять — где начало тех или 
иных явлений, которые стали
для него главными?


Часть 3. аb imo pectore
Есть в нашем лицее мифы,
которые с особенной любовью
и нежностью пересказываются
из года в год.





9 Из самой глубины души; от всего сердца (лат.). Лукреций. «О природе вещей», III, 57–58 
Nam verae voces tum demum pectore, ab imo Eleciuntur, et eripitur persona, manet res.
Ведь из сердечных глубин лишь тогда вылетает невольно
Истинный голос, личина скрывается, суть остается.
(Пер. Ф. Петровского)

Лукреций говорит о том, что люди, которые утверждают, будто учение Эпикура, освобождающее от страха смерти, для них излишне, обнаруживают свою неискренность, когда они действительно оказываются перед лицом смерти.












Татьяна Михайлова

Записки директора школы



Отряхну моя печали. Есть в нашем лицее мифы, которые с особенной любовью и нежностью пересказываются из года в год. Передаваясь из уст в уста, они обрастают новыми подробностями, озаряются новым светом.
Один из первосюжетов повествует о первом вечере посвящения в лицеисты, единственном, не запечатленном на видеопленку.

Я пишу сейчас, и моя рука не успевает за мыслью, за столь дорогим моему сердцу воспоминанием.
Вечер получился умопомрачительным. Вся любовь, вся энергия, накопленные за несколько лет, соединились в нем, подобно тому, как в греческой точке акме смыкалась предшествующая и последующая жизнь античного человека. Номером один в нашей программе была не-рок-не-опера «История девочки Манюни, или как стать ботаником». Действие посвящалось ботаническому классу.
Я как сейчас вижу: на сцену выходит Петя Суворов в круглых очках без стекол, с папкой под мышкой, чешет подбородок и начинает интродукцию: представляет действующих лиц и сопровождает комментарием выход костюмированных исполнителей.

Петя: «Манюня Гомозиготова, девочка».
Под гомерический хохот зала возникает Манюня-Вольский.
Петя: «Амеба».
В ластах, в купальной шапочке с дырочками, из которых жидкими пальмами торчат волосы, выплывает Марат Воронцов.

«Манюня» — это трогательная история, невольно породившая архетип всех будущих лицейских спектаклей ко дню посвящения (герой мечтает поступить в лицей, преодолевает на пути к заветной, но по ряду причин труднодостижимой цели различные препоны и к финалу благополучно становится лицеистом).
Наш первосюжет повествовал о бедной, покинутой всеми Манюне, умной и наблюдательной девочке, одиноко бродящей по жестокому городу.
На репетициях мы долго не могли подобрать выходной арии главной героине. Придумывали, спорили, ругались, перебивали друг друга. И вот самый активный участник скандалов, Илья Вольский, в какой-то момент закрыл глаза и начал ритмически подергивать бровями, носом, пальцами и коленками. Все замерли.

Илюша открыл глаза, прочистил горло и начал: «Люди! Теперь, когда все вы.… Нет, так я не согласен. Все должны встать, — остановил он себя и приподнялся со стула. Все сразу встали.
— Люди! Теперь, когда все вы, истощенные нервным и счастливым творчеством, маетесь дурью, я дарю вам (безвозмездно) только что рожденный фрагмент либретто… Маэстро. Жгучее танго в ритме раз-два-три-четыре-пять…».
И под аккомпанемент Ани Шиленковой Вольский козлиным голосом запел:













Тут Илюша, искренне уверенный в своем гениальном авторстве, застыл в позе тенора, ожидающего аплодисментов… И они — последовали.
«Вот и все. Известите, если что понадобится». И он снова устроился в своей привычной позе — подбородок-на-спинке-стула. …

Не-рок-не-опера довела зал до некондиции. Сюжет, наполненный драматическими событиями, притащил Манюню на Птичий рынок (любимое местопребывание «ботанического» класса), где ее ожидала такая же сиротливая и поэтическая Амеба, будущая подруга. Амеба, размышляя о бренности земного великолепия, советует Манюне поступить в лицейский класс. На сцену выходит Хор — строгое и многофункциональное действующее лицо.
На мотив «This Jesus must die» звучит:

Хор: Входите! Входите!
Манюня (Вольский): А кто у вас главный?
Хор: Чего вы хотите?
Манюня: Экзамен сдавать.
Хор: Экзамен?
Манюня: Экзамен!
Хор: Эк-за-мен???
Манюня: Экзамен!
Хор: Эк-за-мен???!!!
Манюня: Экзамен!
Все вместе: Экзамен — сдавать!


Следовал экзамен, потрясающе распетый на несколько аля-оперных партий. Звонкие голоса моих детей заполняли актовый зал, всю школу, все ее кабинеты и уголки, покрывали школьный двор, облетали вокруг здания (на фасаде которого какой-то трудновоспитуемый выковырял про М. Р.: «Бубман — козел», а М.Р. запретил стирать эту надпись), бились в окна рядом стоящих домов, приподнимали шляпы прохожих и в конце концов, обогнув орбиту, возвращались на нашу маленькую уютную сцену. Вот бы увидеть это сегодня, отсюда, хотя бы отдаленно,
хотя бы в зеркальном блике моего лабиринта!..









Итог: Манюню принимают в лицей, Амеба счастлива. Все вместе поют «Гаудеамус игитур». …

Математическому классу был посвящен алгебраический балет «Функция и конец Анализа». Это тоже тема отдельного мифа. На репетициях мальчики, картинно сопротивлявшиеся жанру, спросили: «А в чем прикажете выступать?»
Наш неизменный корифей, композитор и концертмейстер Аня Шиленкова пошутила:
«В черных колготках и белых туниках». Но тогда мы еще не знали, что эта идея будет с триумфом воплощена.
Девочки нашли для каждого артиста черные колготки по размеру, из простыней нашили белые туники. Вечерами, по окончании репетиций, у нас в буквальном смысле слова болели животы — мышцы уставали от непрерывного смеха.

Балет начинался особенно выразительно. Дело в том, что занавеса не было, площадка упиралась в стену; переодеваться негде, а после не-рок-не-оперы надо было сменить аксессуары. Из положения мы вышли красиво.




Скачков и Лоскутов на руках поднимали перед сценой алое полотно (подарок одного склон­ного к депрессиям костюмера-эмигранта), девочки отворачивались к одной стене, мальчики — к другой, молниеносно переодевались, самодельный занавес падал и — возникал балет.
Подобно юным богам, рассыпá лись по сцене исполнители (особенно напоминал бога Кобзев — вылитый розовый Дионис). Звучала увертюра — вариация на тему «Маленьких лебедей». Хоровая группа под руководством старосты Саши Каневского, мальчика ироничного и сдержанного, с оркестровой силой начинала:

Число «16». Та-да-та.
Сумма квадратов. Та-да-та.
А, В плюс С –
Та-да-та-да-та.
А, В плюс С —
Та-да-та-да-та
.




Рядом с Каневским стоял Андрюша Лоскутов и выводил «та-да-та» с поддельным выражением вдохновения на лице. В плавном движении созревали и тянулись в круг наши мальчики в белых туниках и, конечно же, в черных колготках (у Гисина колготки были со швом). Далее они синхронно разворачивались и уступали место девочкам.
…И когда все это произошло, по пронзительному прорыву тишины в зал (мы же ждали, разумеется, хохота и аплодисментов) я вдруг поняла, что зрители испытывают не то, что ожидалось, — они видят настоящий балет. Это было так красиво, так пронзительно нежно, что весь юмористический замысел вмиг испарился.

Смеялись только мы с Шиленковой, да и то поначалу. Все остальные — замерли, затихли, заманивая звонкое мгновенье.…
Лавровый венец Мити Парсаданяна оказался удивительно созвучен его дивным кудряшкам и подсказал залу: перед нами — главный танцовщик. Митя всем своим истошно худым телом потянулся к быстрой, гибкой, пламенной Инне Шкутко. Это было необыкновенно трогательно и особенно завораживало.
Такой балетный контрапункт. Началось па-де-де.

Инна ускользала, манила, звала; легкий как перышко Митя стремительно и жалостливо пытался догнать ее, уловить себя в ее руки (Инна была Функцией, а Митя — Анализом). Но основная балетная группа противодействовала вызревающему соединению двух героев.





Хор сопровождал это напряженное действо очередной вариацией — уже на тему главной партии первой части 40-й симфонии Моцарта, ассоциативно соединенной с фамилией Дмитрия Эдуардовича Дубова — штурмана математического класса.

Дуба-дам, дуба-дам, дуба-дам-дам,
дуба-дам, дуба-дам, дуба-дам…





Но даже в этот момент в зале не было ни звука, ни смешка. Все зрители напряженно следили за полетом рук, тел, туник. Точно на шелковых парусах несся наш спектакль, наш корабль в вечность. Он трогал зрителя за живое. Настоящий признак того, что тебя коснулось настоящее (искусство).
Вот такой миф. О лицейском балете. Такая вот точка акме.

Позже, к 94-му году, мы временно обзавелись режиссером, Алексеем Антоновичем Студзинским, внешне похожим на потрепанного аргентинского танцора. Никто не знает, как он приблудился к нам. Почему-то такое простое отчество как «Антонович» никто никак не мог запомнить, и оно то и дело произвольно заменялось на «Виссарионович», «Вольфгангович», «Драконович».
Главным (но тайным) оппонентом Студзинского стал наш психолог Влад.




Детские души, считал Влад, восприимчивы к стрессам и не могут выстоять без последствий под истошными воплями нового режиссера.
Кроме необузданного темперамента, Студзинский обладал чувством неукротимого темпа. Он, как фурия, носился по сцене и точно из автомата Калашникова разметывал флюиды возбуждения.
Я то и дело вмешивалась в постановочные эксперименты Антоновича (он пришел к нам, когда спектакль был наполовину сделан, и я не могла оставаться равнодушной к деконцептуализации моей режиссерской идеи).
Это вызывало у Студзинского фонтан из слов, чувств, движений — впрочем, так он реагировал на любое замечание. У него вообще была остро развита обратная связь. При этом наш режиссер был не силен в стилистических изысках, что опять-таки вызывало синхронное сопротивление нашего психолога.
«Анька, зараза!!!» — ревел Студзинский, и Шиленкова, пытавшаяся на цыпочках ускользнуть с репетиции, в мгновение ока оказывалась у рояля и с пионерской преданностью смотрела на маэстро, в очередной раз измученного безумством своей Мельпомены.





Если кто-то из актеров начинал делать что-то не то или, не дай Бог, спорить, Студзинский бегал по залу и исходил в речевых конвульсиях. Артисты покатывались со смеху от его метафор, простых и незатейливых.
Порой наш маэстро переходил педагогическую грань, и по выражению его лица можно было уловить, какие эпитеты звучат в этой истерзанной и натруженной душе. Некоторые его шутки попеременно вызывали во мне то оторопь, то смех.

Ван Гог себе отрезал уши,
А Фарадей сошел с ума,
А Шелли не доплыл, не доплыл до суши.
Куда ушли Гюго с Дюма?..





Так начиналась песня из спектакля, позаимствованная из студенческого фольклора и распетая на мотив «Мохнатый шмель». Студзинский подпрыгивал в кресле от желания двигаться в такт мелодии и пытался петь: «Ван Гог себе обрезал…», — но здесь я все-таки не решусь написать, что именно маэстро предлагал совершить с и без того бедным Ван Гогом.
Под напором Влада («Я не возражаю против ваших выводов, я возражаю против него») со Студзинским пришлось расстаться. Он оставил в наших сердцах воспоминание горячее, как кипяток. Да он и был человеком-кипятком. Наш угль, пылающий огнем. С разверстой грудью и трепетным сердцем творца-одиночки. Большинство лицейских спектаклей имели комический оттенок. Но в каждом из них все равно звучало свое «сентименто». Как в нашей финальной песне на стихи Давида Самойлова, которую некогда пел весь лицей.

…И язвительная умудренность
Вдруг становится бедна и бренна.
И завидны юность и влюбленность,
И былая святость неизменна.
Как пловец, расталкиваю ставни
И кидаюсь в ночь за ними следом,
Потому что знаю цену давним
Наши пораженьям и победам…

Мотив си-ля-си-ля-си-до, который говорит «прости» слушателю и сам становится прощальным.
Ab imo pectore. Из самой глубины души, от всего сердца.



10 Хозяин спора (лат.).

Владимира Соломоновича Библера, философа, автора «Школы диалога культур», считаю своим главным учителем. Мало кто повлиял на меня и на мо­их детей так сильно, как Библер. Пожалуй, самое важное заключалось в том, как В.С. разговаривал со мной, с детьми, с педагогами.
Библер — блестяще остроумный, глубоко образованный, необыкновенный человек. В молодости он был рыжим. В детстве ему дали прозвище Петух — из-за запальчивого характера. Вероятно… <…>

В.С. с крохотным карандашом в руках читал детские работы, высказывал свое мнение, разбирал их, показывал, где, в какой точке ученического текста содержатся «подводные течения», — и всегда, в любом, даже самом робком сочинении обнаруживал интересные мысли, повороты, необычные зрения. Он указывал мне на эти моменты, советовал, как сказать о них ребенку.









О библеровской способности сохранять и углублять рассказывают легенды. Показывая, как можно «повернуть» тему, Библер всегда ценил и любил мысль. И не обижался, если с ним спорили или не соглашались. И сам был отчаянным спорщиком. Он приучал нас к тому, что «понимать предмет, произведение, человека — означает в высшей степени их не понимать».

Этим искусом сомнения он буквально заразил нас: «нет ни одного знания, которое бы застыло и стало единственным», «понятия не применяются, а меняются», «философия все ставит под знак вопроса». Почти каждый вторник я приходила в «психушку» (так называли в народе институт педагогики и психологии, где тогда работал В.С. и откуда его со временем «сократили»), и там, на улице Герцена, против консерватории, в полуподвальной комнатушке с грибами на стенах, мы разговаривали о жизни, о школе, о книгах, о политике, о водке, о людях. Мало к кому я так прикреплялась душой. Он всегда был для меня шершавым и добрым человеком.




Библер и его группа (Роман Романович Кондратов, психолог Ирина Берлянд, философ Анатолий Ахутин) приходили к нам на конференции, на коллоквиумы. Особенно важным оказалось их участие именно в экзаменационных коллоквиумах, где проходила ученическая защита творческих и исследовательских сочинений.

…Надо сказать, вирус сочинительства основательно внедрился в моих детей.
Начало было положено многочисленными этюдами на литературе. Главный критерий — чтобы было интересно. Однообразие утомляет — осваивай смежные жанры (жанр-жанер-жаныр-жанор — орфографические интерпретации моих учеников, включая нынешних), учись не по учеб­никам, а у великих поэтов — высматривай, как работает их перо, как чист, но насыщен их слог, как свежа их мысль, как они повелевают метафорами.
Причиной причин, мне думается, послужил все-таки мой эгоизм и нежелание изнывать над нудными, похожими как близнецы-братья, сочинениями-трафаретами, скроенными на один школярский фасон (от «лучей света» и «лишних людей в темных царствах» меня просто трясло). Мне было интересно заниматься иным, непохожим, получать толчки от чтения детских опусов, от токов их мысли и слога.



Под девизом «чтоб было интересно» писались диалоги, сценарии, переводы-подстрочники и художественные переводы, эссе, статьи, заметки на полях, большие работы и малые — от афоризма, сентенции до объемного труда (черновики Сережи Мельникова по Эдгару По составили 23 тетради; 19 рукописных журналов класса
чуть не вывихнули мне руку, превратив меня в местного Белинского).

Одна и та же литературная тема намечалась и обыгрывалась в максимуме жанров. Вольский издавал журнал «Ню-Ню» — с хроникой внеурочной жизни класса (выражение «ню-ню» прилепилось, стало на некоторое время чем-то вроде общей присказки. Мне это, помню, не нравилось, особенно в исполнении Вольского, и без того имеющего нахальную внешность. Учительница французского объясняла, что в переводе с языка сцены «ню-ню» означает «обнаженная натура дважды», на что Вольский отвечал: «Ню-ню»). Петюньчик Тулуков кропал «Стихи и прозы», а Дима Оленин выпускал журнал «Локоть» (перебранка «Локтя» и «Ню-ню» распространяла волны васильково-веселой вольности по всему классу).

Эта атмосфера непрестанных обсуждений и споров, с постоянной пробой на зубок идей и рассуждений, поглотила нас (мне хотелось бы подробно узнать, к чему привели те мои усилия, тем более время уже перевело стрелки и легло у моих ног; мне страшно хочется расспросить тех своих детей — сыграло ли какое-нибудь значение для их дальнейшей жизни то, что было тогда; но я не знаю, как это сделать независимо, чтобы рассказали они это как бы не мне и невзначай, а я все услышала).





Пограничной полосой и событием номер один нашей жизни был Экзаменационный Коллоквиум, его ждали с волнением, как «минуты верного свиданья». Проходил он в форме «круглого стола». Кафедра предоставлялась автору. Подразумевалось, что аудитория уже сносно ознакомлена с сочинением, по крайней мере, до участия допускались только «прочитавшие». Работы представлялись очень разные и по темам, и по жанрам, и по подходам: философские, теоретические, историко-психологические, социальные, формальные, структуралистские, семантическо-лингвистические.

Автор кратко представлял свой «замысел» и дальше уже знакомил слушателей с деталями, заветными мыслями и своими «тайными сюжетами» (Мельников утверждал, что абсолютно каждый текст имеет свой тайный сюжет), но мог не открывать эту завесу, и тогда аудитория сама постепенно «вытаскивала» все это из автора. Коллоквиум — это не просто разговор между собеседниками, но и между читателями (из словаря не наших синонимов: читать: проглатывать-просматривать-про­бе­гать-угадывать). Вступительное слово автора заканчивалось его ответом на замечания рецензентов.





Засим шли вопросы и накатывало обсуждение, длилось оно столько, сколько мы удерживали и выдерживали тему. Разбиралось и само сочинение (смыслы), и то,
как оно написано (стиль, структура, приемы организации текста). Разбор был доскональным, иногда по абзацам, по фразам, по всем уровням — от грамматического до логического. Рассматривались идеи, соответствия, аргументация, противоречия. Извлекались проблемы, контексты, подтексты, над­тексты.





Обговаривались «попутные» вопросы, высказывались развивающие (опровергающие, «двигающие», углубляющие, дополняющие) мысли, предположения, суждения. Особенно во всем этот был силен Библер.

По свидетельству лицеистов первых выпусков, коллоквиум являлся сердцем их учебного пути. Некоторые выпускники до сих пор «заряжены» той проблематикой, и сочинения, написанные в пору ученичества, считают решающими для своих «взрослых» интересов.
По крайней мере, они так говорят.

В перерывах между обсуждениями, в коридоре, в буфете дебаты не утихали. И, конечно же, коллоквиум не кончался своим последним словом, а продолжался много после — в мыслях, разговорах, в написании новых сочинений, в доработке старых.

…Я смотрела на это все и не понимала: как же так? это все устроила я? А ведь я только хотела, чтобы мне самой было интересно, я только делала то, что мне самой нравилось и было по сердцу — ничего более, а теперь это так все забурлило, зажило своей жизнью. Странно…







11 Abi in pace (лат.)
— «Иди с миром» — слова отходной молитвы в католическом религиозном обряде.
Любовь умирает вопреки священнику и брачному обету; и не раз мне думалось, что должно бы ввести на нее заупокойную службу и соборование, и abi in pace.
Уильям Теккерей. История Генри Эсмонда. — М., 1959. С. 135.

Первый коллоквиум проходил в довольно-таки напряженной ситуации. Редюхин уже ушел, М.Р. еще не пришел, и в школе был «промежуточный» директор по прозвищу Таракан. Так называемые «свободные экзамены» были только-только введены, и мой 7 Гу дружно к ним готовился.

Библеровская группа уже отрецензировала детские сочинения, авторы в который раз доработали их, и все ждали коллоквиума. Вдруг меня вызывает Таракан.

— Что за самодеятельность? — бросает он мне. — Какие еще творческие работы? Как вы докажете, что они не списаны?
Такого поворота я не ждала — в нашей заброшенной богом школе нами давно не интересовались.
— Я буду задавать вопросы, — спокойно ответила я.
И вдруг Таракан, подобно антигерою мыльной оперы, как стукнет кулаком по столу, как подпрыгнет, как закричит:
— А я сейчас пойду к вашим деткам и расскажу, как я буду принимать этот, так сказать, творческий экзамен! И гарантирую — ни один из них! никогда! ни разу в жизни! ни одной творческой работы больше не напишет!
У меня внутри все задрожало.
— Не надо, — попросила я. — Они хорошие сочинения написа…
— Хорошие сочинения? — взвизгнул Таракан. — Это что за темы такие дикие??? — И огласил список: «О том, что „неглавное” в сказках Пушкина», — вы хотите сказать, что у Пушкина были ошибки? «Два мира Оскара Уайльда» — А это что? Гробокопание какое-нибудь — «два мира»?!! «Без названия (последняя лекция Аристотеля)» — без какого такого названия? Причем тут Аристотель и русская литература? КТО ТАКИЕ ТЕМЫ ДАВАЛ?!! Я вас спрашиваю!!!
— Некоторые — я. Некоторые — они сами…
— Вранье! Все списано! Дети не могут сочинить этой дикости! Запрещаю проводить экзамен! Все будут отвечать по билетам! Государственным!




Таракан швырнул ручку в сторону и гигантскими прыжками понесся в класс. Я слышала, как громыхнула дверь. Следуя за ним, я остановилась у подоконника подле кабинета. Через минуту дверь распахнулась, Таракан вышел. Увидел меня. Наши глаза встретились. Он хотел было что-то сказать, но тут петли вновь заскрипели, и в проем высунулась физиономия Вольского. Следуя моде сезона, мой бедовый отпрыск накануне выкрасил волосы чуть ли не во все цвета радуги, а одето дитя мое было в пограничную форму гигантского размера. Таракан машинально оглянулся и, постояв немного, побрел к лестнице (как это у Пушкина: «словно вол, ужаленный змеею»). Вольский доверчиво обратил на меня лицо и, прочистив горло, спросил голубиным шепотом: «А чё эт он?»

До сих пор не понимаю, почему Таракан (и в этом поступке будет несправедливо усмотреть недостаток темперамента) отказался от своего меморандума. И коллоквиум состоялся. Да еще какой! Учитывая, что я имела маниакальную привычку вести стенограммы, готова, в подтверждение своих слов, предоставить все записи обсуждений и все сочинения.

Сейчас я изредка встречаю Таракана на совещаниях директоров, поначалу он отворачивался, как бы не узнавал меня. А теперь кивает, улыбается. И я на него зла не держу. По крайней мере, он вел себя искренне, не собирал месткомов, парткомов и Вольского не выгнал из школы за боевую раскраску. Розанов писал, что в речи, в словах русский человек гораздо хуже, чем он есть в сердце своем. Верно сказано.





И все-таки. Возможно, все началось именно тогда.
Мне хотелось бы задержать перед глазами несколько картин. На одной — Т.В. в густом адреналиновом облаке, с транспарантом «Какое право имеете…», — все еще властвуя над моим сердцем, требует от сочинений моих детей нравственных разборов и моральных принципов. На другой — она же, лицом к окну, спиной ко мне, затрудненное дыхание, беспокойство пальцев: «Мы за вас отвечаем…», — а сердце мое уже туго спеленуто. На следующей — несостоявшийся крестовый поход Таракана.

И вот картина последняя. Коллоквиум. Библер. Дети. Сережа Мельников — говорит, путается, зависает пауза. Никто его не торопит, не гонит. Он опять начинает, опять путается, вновь пробует и сам справляется со своим затруднением. Библер его слушает: рука мнет подбородок, внимательный прищур глаз, кивок, кивок, короткая запись на листе бумаги — и лицо запрокидывается вверх. Сердце мое бьется тревожно и весело.

Библера должен был нарисовать Модильяни — только ему дался бы этот силуэт, и ускользающий профиль, и сочетание с Соломоном (впервые я увидела Библера на Кропоткинской улице — он шел в берете и энергично разговаривал с Р.Р. Синий берет, сдвинутый на ухо, навсегда романтизировал для меня его образ). Конечно, тогда и началось все!




Как важно мне было, что моих детей слушают! Не оценивают, не «воспитывают», а именно слушают. Не учебническо-школярское «правильно-неправильно» витало над классной комнатой, а «интересно», «существенно» (любимое слово Библера) и, конечно же, «проясните мне основания вашего суждения»…

И возможно, если бы не Библер, я дала бы подтушевать свои стремления, поверила бы, что во всей этой работе ничего особенного нет — так, игры и блики молодого нетерпения. Библер настраивал мою меру, подводил фундамент под воздушные замки, окрылял, ободрял, заражал оптимизмом, учил вслушиваться.
И я вытряхивала неприятности, как песок из сандалий. Это был опыт прививки нашей суетливой в общем-то жизни сине-серебряных оснований философии (философия: связь, сети, сфера, странник, спираль незнания). Некоторые слова его… <…>



12 Разбросанные части поэта (лат.).





Я всегда чувствовала недостаточность своего предмета (литературы) и бесконечную досаду от того, что за границами моего знания, моего предмета существует колоссальный объем того же самого знания, и мне его не постичь. Никогда. Наверное, поэтому меня привлекла и взволновала Школа диалога культур Библера, терра инкогнита, которая если осуществится, то лет через двести.

Что я понимаю под самонедостаточностью литературы? Самый простой пример. Все читали комментарий Лотмана к «Евгению Онегину». Одна строчка (ну, к примеру, моя любимая: «Шишков, прости: не знаю, как перевести») дает множество культурных очертаний, и без них мы просто скользим глазами по стиху и лишь вплетаем нашу строчку в плавное течение пушкинской строфы. И все. (В принципе это то, чем занимаются обычно люди, читая стихи: входят в их ритм и лад).

Без знания контекста мы читаем и не понимаем. А вообще: нужно ли понимать? Может ли мерцающий профиль адмирала Шишкова наполнить стих новыми вибрациями? Мне этого всегда зачем-то хотелось. Но школа благоразумно держится от подобного в стороне — зачем ей непонимание, раздражение, вибрации образов, разброс, которые неизбежно возникнут по пути «распутывания» смыслов и культурных наслоений.





Или вот — Пропп о сказке: его ссылки на генеалогию, палеонтологию сказки, историю обряда, историю религий мира. Обязательны ли все эти «нагромождения», чтобы прочесть и понять сказку? Или для сказки нужны всего только сказка, и снежно-искристый вечер, и теплая Арина Родионовна?

Что и кто повелевают сказками? Очевидно — Герой, преодолевающий все препятствия, и Беда, уводящая его за тридевять земель, и три боя со Змеем, и Царевна, загадывающая загадки, и Падчерица, высланная злой мачехой за огнем в волшебный лес. Но какое им всем дело до исторических корней, первобытных мифов, типологических методов (проясняющих сказкину логику) и табу священных вождей (последнее, по Проппу, объясняет сказочный мотив запретного действия), этого «огромного мира в зерне песка»?




Ну, Баба Яга. Какая разница — почему Яга, почему нога, да еще и костяная? Переживи со сказкой один вечер, испытай страх, восторг и — хватит.

Но меня это не устраивало. И сейчас не устраивает. Я ведь знаю, что за границами сказки есть то, что ее тоже делает и объясняет. И оно меня искушает своей вероятностью.





Школа решила, что учебный предмет закончен, расписан на вопрос-ответ-точку
(а не вопрос-ответ-вопрос). Она думает о предмете как о сплошном по составу и замкнутом. В школе властвуют закон приоритета и эволюционная классификация. А те тупики и асимметрии, в которых мерцают тайны и загадки, объявляются «слишком сложными», а потому «бесполезными». Под предлогом: «Ученику этого не нужно, на его уровне». Результат: мосты и переходы между предметами невозможны, параллельные никогда не пересекутся. Иго окошечной школы распространяется все дальше и глубже. И школьный предмет, как резиновый шар на резинке, всегда вернется в те же руки. Школа разорвала знания на группы, на предметы, на этапы. Одинокие, как учитель на уроке. Наверно, для этого существуют и причины, и необходимости. Я даже могу предположить какие. Очень уважительные.




Вспоминается случай, который рассказал нам той тартуской осенью Лотман и которому он был личный свидетель. Идет урок, посвященный творчеству Гончарова. Ученик вяло докладывает:

— Тут автор яркими красками живописует…
— А ты сам-то читал? — спрашивает его педагог.
— Ага, — отвечает тот.
— Ну и как?
— Тягомотина, — заключает ученик.





«Вот так, — комментировал Юрий Михайлович, — „яркими красками живописует” и „тягомотина”. Встал на накатанные рельсы и движется по ним. Срабатывает инстинкт: коли произнесешь фразу про яркие краски, двойка исключена».

Если бы не Библер с его концепцией «Диалога культур», настоянной на Бахтине, может быть, я и поддалась бы, дала себя победить, поверила, что такая школа — стена с окошками (самое маленькое из которых наиболее прозрачно-светлое) — «единственный возможный в наших условиях» вариант.
Сейчас под гнетом ЕГЭ и стандартизации школа не просто стонет — она в перманентно предынфарктном состоянии с реабилитационным исходом. Удивительно, правда, что все равно — стоит зайти на любой школьный сайт, там обязательно найдешь и проекты, и конференции, и творческость. Интересно, смогут ли наши реформаторы от образования добить школу? Думаю, что нет.
Она как колобок — и от бабушки уйдет, и от дедушки. Правда, у «Колобка», насколько я помню — два финала. В одном варианте лиса его пожирает, в другом — он сам лису дурит.
<…>


Школа Библера целостна по сути и построена по зодческому принципу — от античности до нынешности. Она находит такие возможности, в которых культура, например, античности, может быть понятна не как последовательная (когда «одно идет за другим»), а как одновременная. В ней рядом живут и страдают античная история и математика, и механика, и трагедия, и натурфилософия, и мифология. Все вместе они образуют смыслы и ветры античной эпохи для школьника нынешнего столетия.
Спор атомистов и пифагорейцев, пронизывающий всю культуру античности, идея Рока, хаоса и космоса, «фигурное число» древних греков… — эхо этой феноменальной культурной формации пробивается в ШДК «через текст» и подается как глубочайшая проблема, вопрос вопросов.




Ни наш лицей и ни любая другая школа не готовы к тому, чтобы воплотить эту гениальную метафору. Была попытка осуществить ее в Красноярске, в классе Сергея Курганова, донжуана познания, но… <…>


13 Беглым пером (лат.).
Я ничуть не сомневаюсь, как по причине скудости моего таланта, так и по причине того, что писал я почти currente calamo, что сочинение мое будет изобиловать тысячью погрешностей, которые дадут повод ополчиться на меня с довольно беззастенчивой критикой.
Фернандо де Лисарди. Перкильо и Сарньенто.


Между тем урок литературы оказался в центре той жизни, которая происходила вокруг и внутри класса (при этом часть занятий я вообще просто просидела. Можно сказать, заинтересованно на них присутствовала — такое впечатление, что дети вели уроки сами. По крайней мере, такая картина восстанавливается по стенограммам, которые делались, начиная с 1987 года, поначалу фрагментарно, выборочно, затем систематически). С удовольствием провоцировала «драчки» — сталкивала мнения, задавала вопросы.
В результате постоянных письменных перепалок (самодеятельные журналы, «перекрестные» сочинения) в классе образовались своеобразные «литературные группировки», исповедующие свои подходы в работе с литературными произведениями.




Группа «Смысл и содержание» (Олег Батлук, Сергей Мельников), «Тощие формалисты» (Наташа Солдатенкова, Таня Кашаева), «Теоретики творчества» (Олег Гисин), «Литературные психологи» (Сергей Кобзев), «Классификаторы» (Юля Наумова, Оксана Демченко), «След культурных наслоений» (Ольга Нечаева, Петр Суворов), — эти «течения» окрепли и активно пикировались.

Были такие занятия, на которых я и слова вставлять не успевала, даже домашнее задание они распределяли сами. Эти дети учили себя сами.

…Мы обсуждали, почему и каким образом произведения искусства, в том числе словесного, обладают способностью создавать для нас иллюзию реальности. С легкой руки Мельникова пытались объяснить (и только путались) причины перемены власти жанров и изменения методов литературного исследования.





Мы конструировали «концепции» литературы (по Бодлеру, Мандельштаму, Пушкину, Толстому, «по себе»). Мы рассуждали на тему «Почему великих писателей так часто не понимали современники и понимали (ли?) потомки», и почему произведения, которые будут вызывать удивление в веках, при своем появлении никого не удивили, даже не показались новыми и необычными. Мы говорили о «сходстве» или о «несходстве» поэта с его стихами. С тех пор по вопросам я могу распознать ученика.






* * *
Из моего беглого наброска может сложиться впечатление, что начало было ослепительным, что мы взяли штурмом решающие высоты отечественной педагогики. На самом деле из памяти выплывают какие-то отдельные эпизоды, и моя рука их невольно редактирует. И вообще, момент дорисовки ситуации в воображении — существенная часть события, поскольку без этого оно превращается в плоское, как бы недейственное.

В ту пору во мне было много боли, раздражения, томления, неуверенности. Меня постоянно сопровождало чувство, что все, что я делаю в классе, — недолеплено, примитивно, эклектично. Что мы бросаемся из стороны в сторону, нигде не добегая до цели. Что это не программа, а обломки, обрывки, разорванная и разметанная сеть, а все ее движения и модуляции, которые откуда-то возникают и куда-то исчезают — все лишь блики того, что должно быть — читано, видано, пережито, понято. Это томило и изнуряло меня.


14 «Условие, без которого нет» (лат.), т. е. условие, без которого невозможно что-либо, необходимое условие.




…Два обстоятельства сыграли решающую роль в «отпочковывании» нашего класса от старой школы: экстрасенсорные способности Редюхина и отзывчивость Стаса Герна, брата моего ученика из другой школы.


Впервые идея выделиться в самостоятельное учебное заведение промелькнула у меня во время чтения статьи про офтальмолога Федорова. Меня так воспалило описание его коммунизма, что я даже хотела позвонить ему и предложить: купите класс. После девятилетки часть детей отсеется, мы доберем ваших и будем их хорошо учить.

Но до глазного короля я так и не дошла.
Нам помог Стас. На все нужды он выделял нам от своей организации (какого-то компьютерного кооператива) две тысячи рублей в месяц. Школьный час стоил два рубля, мы платили педагогам пятнадцать.
Стас помогал нам делать видеозаписи (крайний дефицит в то время — за видеотехнику тогда убивали), вручал детям подарки за интеллектуальные заслуги, оплачивал машинописные работы — и в результате заработал неприятности с налоговой.





А как он злился и краснел (помню его короткое, сквозь зубы «Пре-кра-ти»), когда я пыталась описать кому-то его заслуги. «Ты еще руки начни ломать», — сказал он мне однажды, видя как я смотрю на коробку с призами для интеллектуального турнира. Пра-пра-прадед Стаса был виноделом у поэта Некрасова, и фамилия Герн, если я не ошибаюсь, как-то связана с этим ремеслом. А может, я путаю.

Итак, налоговая инспекция направила Стаса на путь истинный, и под конец года нам пришлось выбираться из своих проблем самостоятельно. Но дело было сделано, вспять уже его не повернуть: класс учился в своем ритме, жил своей жизнью, созревало «государство в государстве». Разумеется… <…>

Постепенно наша работа обрастала идеями и композициями, которые рождались друг от друга и размножались в геометрической прогрессии. Правильнее было бы сказать, что все это «изобрелось» как бы само по себе, в результате тех или иных сближений или противоречий. Неспециально, без всяких педагогических целеполаганий и великих принципов. Все эти идеи, придумки были просто сообразны тому моменту, той ситуации, тем детям. Они просто случились — в результате, по причине, вопреки, благодаря чему-то. Просто мы так учились, так жили — потому что было интересно, и семена падали на благоприятную почву, и давали всходы.





***
…Редюхин любил распространять слухи о своих экстрасенсорных способностях. Придет к нему ребенок отпрашиваться: «Зуб болит. Отпустите с уроков». Редюхин над ним пассы покрутит, и дитя со вздохом уступает: «Все прошло».

И вот однажды мы с мальчиками репетировали шуточный концерт-сюрприз к празднику 8 марта. Вдруг дверь распахнулась, и в класс вошли энергичные бабушки, не менее 15 человек. С ними был молодой человек — худой, как выгнутый парус, похожий на Черного Ангела из стихотворения Мандельштама.
Самая пронзительная бабушка обратилась ко мне: «Девочка, уходите. И вы, мальчики, до свидания».

Но я вернулась в класс, за тетрадью. И странная картина предстала перед моим взором: сидят бабушки — все на краю стульев, все вокруг Черного Ангела — и колышутся. Тихо-тихо, с закрытыми глазами. Жуть. Потом оказалось, что они «энергию» из космоса качали. Их Редюхин нанял, ведь в школе потолки рухнули: «Подпитка из космоса нужна».





Смех смехом, но волей судьбы я этот самый кабинет через год с большими уговорами «купила» у Лазарева.
— Лазарев, уступи кабинет, — попросила я нашего математика, которого повысили до завуча-диспетчера.
— Еще чего, — ответил Лазарев, улыбаясь всеми зубами.
— Я тебе заплачу.
— Сколько?
— 50 рублей.
— Не смеши мои подметки.
— В месяц.
Лазарев подумал и согласился.

Нам нужен был свой остров — он был завоеван. И сыграл исключительнейшую роль в судьбе нашего класса. Бабушки и Ангел старались не зря. Детей из кабинета было не вытащить. Я не верю ни в какие магнетические потоки, но в этом месте точно клубилась какая-то особая энергетика. Обнаружилось немало пространств для кулуаров и уединенных занятий. Кабинет притягивал и взрослых: войдя к нам однажды, они оставались с нами. Он играл роль «садов лицея» — это была наша страна, мы ухаживали за ней, жили в ней, и у каждого была своя территория.

…Чуть левее входа, у стены, стоял спасенный с помойки старый книжный шкаф светлого дерева, образца 50-х годов. За поддержанным скотчем стеклом — Августин, Фома Аквинский, «Салическая правда», томики «серебряного» века, классика. Ключ от шкафа хранился в моем столе, и это знали все.
Десятью шагами левее стояла широкая и высокая лавка, подаренная мне за дипломатический подход к обедам школьным поваром-мизантропом Андреем Скотининым (фамилия не настоящая, а подаренная каким-то благодарным гурманом). Там роились участники семинара, которых больше разговоров вдохновляли электросамовар и инвентарь для чайных перерывов на водном подносе.





По диагонали, на первых партах левого ряда, под патронажем старосты класса
(в народе Каневский Саш, лицейский вобл) учинялись после обеда чисто мужские шахматные баталии. На правом фланге была «территория латыни», в ней царили самые тихие девочки и Мельников.
Пространство рядом оккупировал Вольский. Томик Шекспира напоминал мне в его отсутствие о том, как Илюша надул меня во время «гамлетовского» урока. Парты стояли не совсем рядами, а как бы вразброс, что создавало ощущение малых территорий и располагало к общению. Откуда взялось в этом кабинете старое пианино — не помню, но пространственную энергетику инструмент под­держивал, это точно.



«Гамлетовские» уроки









Ой, чуть не забыла, — мой стол. Он чуть возвышался над миром, так как стоял на небольшом подиуме. Я вообще люблю большие столы, но этот был огромным, на нем, наверно, можно было спать. Ящики неизменно привлекали некоторых паразитов-учеников — существуют даже мифы, связанные с освоением содержимого (но о них пусть напишет Марат Воронцов, который и является их хранителем). <…>


И вот после своего десятого учебного года (в 1991 го­ду) наш класс, покинув школу, стал 11 классом Московского культурологического лицея. Марк Романович, уже год как заменивший на боевом посту Редюхина, нас благословил. <…>



15 «Условие, без которого нет» (лат.), т. е. условие, без которого невозможно что-либо, необходимое условие.





Когда Марк Романович сказал: «Отлепляйся со своим ненормальным классом и делай что хочешь, только оставь меня в покое», он наверняка пошутил, потому что идея была совершенно безумная: сотворить новое учебное учреждение без здания, без штата, без оборудования.

До сих пор не могу понять и представить, как такое возможно: выпускной класс, последний год, помещения нет, ничего нет — а взять и «отпочковаться» из теплой школы в отдельное учебное заведение. Авантюра чистой воды. Хорошо, пусть я, по юности еще не соображающая, во что ввязываюсь. Пусть дети. А родители?

Такого не бывает! Это мне и объяснили в Госкомитете по образованию, куда я все-таки попробовала сходить. «Хотите — берите новостройку, тысяча детей, двадцать классов. Это еще можно рассматривать».
Но меня интересовали только мои конкретные дети плюс еще один класс, который мы хотели набрать из новичков.




Хорошо помню этот день. Вконец обессилевшая от бессмысленного хождения по бессмысленным комнатам Госкомитета, я вхожу в вагон метро и прислоняюсь к двери с надписью «Не слоняться». Вдруг на меня налетает какой-то мужчина в шортах, хватает за руку, норовит приподнять и расцеловать. Еле отбившись от налетчика, я узнаю от дяденьки, что тот обознался: «Ну, одно лицо! Одно лицо, ексель, — племянница моя в чистом виде!».

Он немного постоял в стороне и через соседа поинтересовался: «Что голову повесила?» Я с расстройства взяла и сообщила новообразовавшемуся дядюшке свое горе: хотела лицей из двух классов открыть, да не открывается.
Он прищурился и, не оставляя места для сомнений, вдруг скомандовал: «А ну, вперед!» Хватает меня под руку и тащит из метро на улицу. Водружается на велосипед (притороченный цепью к палисаднику) и деликатно фланирует в какой-то арбатский переулок. Бегу за ним и думаю про себя: «Господи, да куда же меня несет? Сумасшедший какой-то: в шортах, на велосипеде, да и я — не лучше…».
Он тормозит подле какого-то особняка, приворачивает транспортное средство о двух колесах к ограде и, помахав кому-то в окне, устремляется к парадному крыльцу.




Читаю вывеску: Московский Департамент образования, и через некоторое время обнаруживаю себя в какой-то крохотной, заваленной бумагами комнате: чуть ли не вчера здесь открылся новый отдел, которому поручено организовать шесть «альтернативных» школ. Человек на велосипеде (это был Дима Аросев, брат известной актрисы и сам человек небезызвестный, друг и ученик Георгия Петровича Щедровицкого) там не работал, он просто про это знал. В отделе мои документы внимательно посмотрели (программы, планы, смета) и — Бог мой — приняли! Правда, сказали: будем ваши документы экспертировать.

Мы уже тогда, оказывается, могли делать красивые проекты. Не так давно я разгребала шкаф и наткнулась на тот, самый первый план работы. Такой короткий и ясный. Ничего лишнего — одна страница, и все по делу. Вот бы сейчас так.

Это было в мае. А официальный приказ об открытии Московского культурологического лицея № 1310 вышел 28 августа 1991 года. Всего в Москве были открыты шесть школ
(и все «тринадцатые»)






* * *
Прошел год. Когда мои дети получали аттестаты, я думала, это конец. Больше никогда таких не будет. Никогда не совпадет столько случайных и непостижимых моментов, не образуется такого воздуха. Их уже не было рядом, а я продолжала с ними говорить. И продолжаю <…>


Наша старая школа, откуда и «отпочковался» лицей

Сергей Мельников через 2 года

Начинающий директор, 1991 г.



В сценическом образе

Театр-студия «На ладони»

Выпускная фотография




© Московский культурологический лицей № 1310
5°44'35.61" северной широты, 37°46'55.71" восточной долготы
Россия, Москва, ул. Перовская, д. 44а
Телефонировать: +7 495 309 1117
Прислать письмо: sekretar@lgo.ru
Карта прохода, проезда, пролета